Неточные совпадения
Степан Аркадьич в школе учился хорошо, благодаря своим хорошим способностям, но был ленив и шалун и потому вышел из последних; но, несмотря на свою всегда разгульную жизнь, небольшие чины и нестарые
годы, он занимал почетное и с хорошим жалованьем место начальника в одном из
московских присутствий.
Княжне Кити Щербацкой было восьмнадцать
лет. Она выезжала первую зиму. Успехи ее в свете были больше, чем обеих ее старших сестер, и больше, чем даже ожидала княгиня. Мало того, что юноши, танцующие на
московских балах, почти все были влюблены в Кити, уже в первую зиму представились две серьезные партии: Левин и, тотчас же после его отъезда, граф Вронский.
Вступив в разговор с юношей, Катавасов узнал, что это был богатый
московский купец, промотавший большое состояние до двадцати двух
лет. Он не понравился Катавасову тем, что был изнежен, избалован и слаб здоровьем; он, очевидно, был уверен, в особенности теперь, выпив, что он совершает геройский поступок, и хвастался самым неприятным образом.
Небольшой дворянский домик на
московский манер, в котором проживала Авдотья Никитишна (или Евдоксия) Кукшина, находился в одной из нововыгоревших улиц города ***; известно, что наши губернские города горят через каждые пять
лет. У дверей, над криво прибитою визитною карточкой, виднелась ручка колокольчика, и в передней встретила пришедших какая-то не то служанка, не то компаньонка в чепце — явные признаки прогрессивных стремлений хозяйки. Ситников спросил, дома ли Авдотья Никитишна?
—
Московские события пятого
года я хорошо знаю, но у меня по этому поводу есть свое мнение, и — будучи высказано мною сейчас, — оно отвело бы нас далеко в сторону от избранной мною темы.
— Вы этим — не беспокойтесь, я с юных
лет пьян и в другом виде не помню, когда жил. А в этом — половине лучших
московских кухонь известен.
Болезнь и лень, воспитанная ею, помешали Самгину своевременно хлопотать о переводе в
московский университет, а затем он решил отдохнуть, не учиться в этом
году. Но дома жить было слишком скучно, он все-таки переехал в Москву и в конце сентября, ветреным днем, шагал по переулкам, отыскивая квартиру Лидии.
Она прежде встречалась мне раза три-четыре в моей
московской жизни и являлась Бог знает откуда, по чьему-то поручению, всякий раз когда надо было меня где-нибудь устроивать, — при поступлении ли в пансионишко Тушара или потом, через два с половиной
года, при переводе меня в гимназию и помещении в квартире незабвенного Николая Семеновича.
В точности не знаю, но как-то так случилось, что с семьей Ефима Петровича он расстался чуть ли не тринадцати
лет, перейдя в одну из
московских гимназий и на пансион к какому-то опытному и знаменитому тогда педагогу, другу с детства Ефима Петровича.
Теперь они оба как бы вдруг перенеслись в прежнее
московское время,
года два назад. Lise была чрезвычайно растрогана его рассказом.
Прочие дворяне сидели на диванах, кучками жались к дверям и подле окон; один, уже, немолодой, но женоподобный по наружности помещик, стоял в уголку, вздрагивал, краснел и с замешательством вертел у себя на желудке печаткою своих часов, хотя никто не обращал на него внимания; иные господа, в круглых фраках и клетчатых панталонах работы
московского портного, вечного цехового мастера Фирса Клюхина, рассуждали необыкновенно развязно и бойко, свободно поворачивая своими жирными и голыми затылками; молодой человек,
лет двадцати, подслеповатый и белокурый, с ног до головы одетый в черную одежду, видимо робел, но язвительно улыбался…
Поутру 11 июля 1856
года прислуга одной из больших петербургских гостиниц у станции
московской железной дороги была в недоумении, отчасти даже в тревоге.
Московский университет вырос в своем значении вместе с Москвою после 1812
года; разжалованная императором Петром из царских столиц, Москва была произведена императором Наполеоном (сколько волею, а вдвое того неволею) в столицы народа русского.
Чаадаев имел свои странности, свои слабости, он был озлоблен и избалован. Я не знаю общества менее снисходительного, как
московское, более исключительного, именно поэтому оно смахивает на провинциальное и напоминает недавность своего образования. Отчего же человеку в пятьдесят
лет, одинокому, лишившемуся почти всех друзей, потерявшему состояние, много жившему мыслию, часто огорченному, не иметь своего обычая, свои причуды?
Он возвратился с моей матерью за три месяца до моего рождения и, проживши
год в тверском именье после
московского пожара, переехал на житье в Москву, стараясь как можно уединеннее и скучнее устроить жизнь.
Поездкой в Покровское и тихим
летом, проведенным там, начинается та изящная, возмужалая и деятельная полоса нашей
московской жизни, которая длилась до кончины моего отца и, пожалуй, до нашего отъезда.
Сравнивая
московское общество перед 1812
годом с тем, которое я оставил в 1847
году, сердце бьется от радости.
— Я сам был студент
Московского университета
лет двенадцать тому назад.
С месяц спустя он признался мне, что знал меня и мою историю 1834
года, рассказал, что он сам из студентов
Московского университета.
Московские львы с 1825
года были: Пушкин, М. Орлов, Чаадаев, Ермолов.
У нас и в неофициальном мире дела идут не много лучше: десять
лет спустя точно так же принимали Листа в
московском обществе.
Германская философия была привита
Московскому университету М. Г. Павловым. Кафедра философии была закрыта с 1826
года. Павлов преподавал введение к философии вместо физики и сельского хозяйства. Физике было мудрено научиться на его лекциях, сельскому хозяйству — невозможно, но его курсы были чрезвычайно полезны. Павлов стоял в дверях физико-математического отделения и останавливал студента вопросом: «Ты хочешь знать природу? Но что такое природа? Что такое знать?»
Сорок
лет спустя я видел то же общество, толпившееся около кафедры одной из аудиторий
Московского университета; дочери дам в чужих каменьях, сыновья людей, не смевших сесть, с страстным сочувствием следили за энергической, глубокой речью Грановского, отвечая взрывами рукоплесканий на каждое слово, глубоко потрясавшее сердца смелостью и благородством.
Офицер ожидал меня во всей форме, с белыми отворотами, с кивером без чехла, с лядункой через плечо, со всякими шнурками. Он сообщил мне, что архиерей разрешил священнику венчать, но велел предварительно показать метрическое свидетельство. Я отдал офицеру свидетельство, а сам отправился к другому молодому человеку, тоже из
Московского университета. Он служил свои два губернских
года, по новому положению, в канцелярии губернатора и пропадал от скуки.
С ним не только обращались сурово, но даже не торопились отдать в заведение (старшего брата отдали в
московский университетский пансион по двенадцатому
году), чтоб не платить лишних денег за его воспитание.
Ермолай был такой же бессознательно развращенный человек, как и большинство дворовых мужчин; стало быть, другого и ждать от него было нельзя. В Малиновце он появлялся редко, когда его работа требовалась по дому, а большую часть
года ходил по оброку в Москве. Скука деревенской жизни была до того невыносима для
московского лодыря, что потребность развлечения возникала сама собой. И он отыскивал эти развлечения, где мог, не справляясь, какие последствия может привести за собой удовлетворение его прихоти.
По крайней мере, мне помнится, что когда я, будучи десяти
лет, поступил в
московский дворянский институт, где всякое срамное слово уже произносилось с надлежащим смаком, то ровно ничего не понимал, хотя самые слова мне были давно известны.
Расставшись с Мишанкой и послав Мисанке заочно благословение, Золотухина оставила княжеский дом и вновь появилась в Словущенском. Но уже не ездила кормиться по соседям, а солидно прожила
лет шесть своим домком и при своем капитале. Умирая, она была утешена, что оба сына ее пристроены. Мишанка имел кафедру в
Московском университете, а Мисанка, в чине губернского секретаря, пользовался благоволением начальства и репутацией примерного столоначальника.
В 20
году я был факультетом избран профессором
Московского университета и в течение
года читал лекции.
И именно в эту ночь, единственную за все
лето, когда я ночевал в нашей
московской квартире, явились с обыском и арестовали меня.
И этот лозунг стал боевым кличем во всех студенческих выступлениях. Особенно грозно прозвучал он в
Московском университете в 1905
году, когда студенчество слилось с рабочими в университетских аудиториях, открывшихся тогда впервые для народных сходок. Здесь этот лозунг сверкал и в речах и на знаменах и исчез только тогда, когда исчезло самодержавие.
Садимся за средний стол, десяток
лет занимаемый редактором «
Московского листка» Пастуховым. В белоснежной рубахе, с бородой и головой чуть не белее рубахи, замер пред нами в выжидательной позе Кузьма, успевший что-то шепнуть двум подручным мальчуганам-половым.
В восьмидесятые
годы, кажется в 1884
году,
Московский университет окончил доктор Владимиров, семинарист, родом из Галича.
Купеческий клуб помещался в обширном доме, принадлежавшем в екатерининские времена фельдмаршалу и
московскому главнокомандующему графу Салтыкову и после наполеоновского нашествия перешедшем в семью дворян Мятлевых. У них-то и нанял его
московский Купеческий клуб в сороковых
годах.
Здесь же иностранцы встречали Новый
год и правили немецкую масленицу; на всех торжествах в этом зале играл лучший
московский оркестр Рябова.
После убийства Александра II, с марта 1881
года, все
московское дворянство носило
год траур и парикмахеры на них не работали. Барские прически стали носить только купчихи, для которых траура не было. Барских парикмахеров за это время съел траур. А с 1885
года французы окончательно стали добивать русских мастеров, особенно Теодор, вошедший в моду и широко развивший дело…
Московский салон прекратился с ее отъездом в 1829
году, а ёёдом во владении Белосельских-Белозерских, служивших при царском дворе, находился до конца семидесятых
годов, когда его у князей купил подрядчик Малкиель.
В стенах
Московского университета грозно прозвучал не только этот боевой лозунг пятого
года, но и первые баррикады в центре столицы появились совершенно стихийно пятнадцатого октября этого
года тоже в стенах и дворах этого старейшего высшего учебного заведения.
Среди
московских трактиров был один-единственный, где раз в
году, во время весеннего разлива, когда с верховьев Москвы-реки приходили плоты с лесом и дровами, можно было видеть деревню. Трактир этот, обширный и грязный, был в Дорогомилове, как раз у Бородинского моста, на берегу Москвы-реки.
Был август 1883
года, когда я вернулся после пятимесячного отсутствия в Москву и отдался литературной работе: писал стихи и мелочи в «Будильнике», «Развлечении», «Осколках», статьи по различным вопросам, давал отчеты о скачках и бегах в
московские газеты.
После спектакля стояла очередью театральная публика. Слава Тестова забила Турина и «Саратов». В 1876
году купец Карзинкин купил трактир Турина, сломал его, выстроил огромнейший дом и составил «Товарищество Большой
Московской гостиницы», отделал в нем роскошные залы и гостиницу с сотней великолепных номеров. В 1878
году открылась первая половина гостиницы. Но она не помешала Тестову, прибавившему к своей вывеске герб и надпись: «Поставщик высочайшего двора».
Перед окончанием курса несколько учеников, лучших пейзажистов, были приглашены
московским генерал-губернатором князем Сергеем Александровичем в его подмосковное имение «Ильинское» на
лето отдыхать и писать этюды.
Это был спорт: угадать знаменитость, все равно что выиграть двести тысяч. Был один
год (кажется, выставка 1897
года), когда все лучшие картины закупили
московские «иностранцы»: Прове, Гутхейль, Клоп, Катуар, Брокар, Гоппер, Мориц, Шмидт…
А над домом по-прежнему носились тучи голубей, потому что и Красовский и его сыновья были такими же любителями, как и Шустровы, и у них под крышей также была выстроена голубятня. «Голубятня» — так звали трактир, и никто его под другим именем не знал, хотя официально он так не назывался, и в печати появилось это название только один раз, в
московских газетах в 1905
году, в заметке под заглавием: «Арест революционеров в “Голубятне"».
Третий дом на этой улице, не попавший в руки купечества, заканчивает правую сторону Большой Дмитровки, выходя и на бульвар. В конце XVIII века дом этот выстроил ротмистр Талызин, а в 1818
году его вдова продала дом
Московскому университету. Ровно сто
лет, с 1818 по 1918
год, в нем помещалась университетская типография, где сто
лет печатались «
Московские ведомости».
Тогда умер знаменитый
московский коллекционер М. М. Зайцевский, более сорока
лет собиравший редкости изящных искусств, рукописей, пергаментов, первопечатных книг. Полвека его знала вся Сухаревка.
Бывали здесь и другие типы. В начале восьмидесятых
годов сверкала совершенно лысая голова
московского вице-губернатора, человека очень веселого, И. И. Красовского. Про него было пущено, кажется Шумахером, четверостишие...
Выстроил его в 1782
году, по проекту знаменитого архитектора Казакова, граф Чернышев,
московский генерал-губернатор, и с той поры дом этот вплоть до революции был бессменно генерал-губернаторским домом.
То же самое произошло и с домом Троекурова. Род Троекуровых вымер в первой половине XVIII века, и дом перешел к дворянам Соковниным, потом к Салтыковым, затем к Юрьевым, и, наконец, в 1817
году был куплен «
Московским мещанским обществом», которое поступило с ним чисто по-мещански: сдало его под гостиницу «Лондон», которая вскоре превратилась в грязнейший извозчичий трактир, до самой революции служивший притоном шулеров, налетчиков, барышников и всякого уголовного люда.
Московский артистический кружок был основан в шестидесятых
годах и окончил свое существование в начале восьмидесятых
годов. Кружок занимал весь огромный бельэтаж бывшего голицынского дворца, купленного в сороковых
годах купцом Бронниковым. Кружку принадлежал ряд зал и гостиных, которые образовывали круг с огромными окнами на Большую Дмитровку с одной стороны, на Театральную площадь — с другой, а окна белого голицынского зала выходили на Охотный ряд.